Генерал Деникин в заточении



Автор: Анна Соколова
Дата: 2018-12-18 13:22
А.И. Деникин «Очерки русской смуты. Крушение власти и армии. Февраль-сентябрь 1917»: Глава 36. Корниловское выступление и отзвуки его на Юго-западном фронте: Камера № 1. Десять квадратных аршин пола. Окошко с железной решеткой. В двери небольшой глазок. Нары, стол и табурет. Дышать тяжело — рядом зловонное место. По другую сторону — № 2, там Марков; ходит крупными нервными шагами. Я почему-то помню до сих пор, что он делает по карцеру 3 шага, я ухитряюсь по кривой делать 7. Тюрьма полна неясных звуков. Напряженный слух разбирается в них, и мало-помалу начинает улавливать ход жизни, даже настроения. Караул — кажется, охранной роты — люди грубые, мстительные. Раннее утро. Гудит чей-то голос. Откуда? За окном, уцепившись за решетку, висят 2 солдата. Они глядят жестокими злыми глазами, и истерическим голосом произносят тяжелые ругательства. Бросили в открытое окно какую-то гадость. От этих взглядов некуда уйти. Отворачиваюсь к двери — там в глазок смотрит другая пара ненавидящих глаз, оттуда также сыплется отборная брань. Я ложусь на нары и закрываю голову шинелью. Лежу так часами. Весь день — один, другой — сменяются "общественные обвинители" у окна и у дверей — стража свободно допускает всех. И в тесную душную конуру льется непрерывным потоком зловонная струя слов, криков, ругательств, рожденных великой темнотой, слепой ненавистью и бездонной грубостью...

Словно пьяной блевотиной облита вся душа, и нет спасения, нет выхода из этого нравственного застенка. О чем они? "Хотел открыть фронт"... "продался немцам"... Приводили и цифру — "за двадцать тысяч рублей"... "хотел лишить земли и воли"... — это — не свое, — это комитетское. Главнокомандующий, генерал, барин — вот это свое! "Попил нашей кровушки, покомандовал, гноил нас в тюрьме, теперь наша воля — сам посиди за решеткой... Барствовал, раскатывал в автомобилях — теперь попробуй полежать на нарах, с. с... Недолго тебе осталось... Не будем ждать, пока сбежишь — сами своими руками задушим"... Меня они — эти тыловые воины, — почти не знали. Но все, что накапливалось годами, столетиями в озлобленных сердцах против нелюбимой власти, против неравенства классов, против личных обид и своей — по чьей-то вине — изломанной жизни, все это выливалось теперь наружу с безграничной жестокостью. И чем выше стоял тот, которого считали врагом народа, чем больше было падение, тем сильнее вражда толпы, тем больше удовлетворения видеть его в своих руках. А за кулисами народной сцены стояли режиссеры, подогревающие и гнев и восторги народные, не верившие в злодейство лицедеев, но допускавшие даже их гибель для вящего реализма действия, и во славу своего сектантского догматизма. Впрочем, эти мотивы в партийной политике назывались "тактическими соображениями"... Я лежал закрытый с головой шинелью, и под градом ругательств старался дать себе ясный отчет: — За что? Проверка этапов жизни... Отец — суровый воин с добрейшим сердцем. До 30 лет крепостной крестьянин; сдан в рекруты; после 22 лет тяжелой солдатской службы николаевских времен, добился прапорщичьего чина. Вышел майором в отставку. Детство мое тяжелое, безотрадное. Нищета — 45 рублей пенсии в месяц. Смерть отца. Еще тяжелее — 25 рублей пенсии матери. Юность — в учении и в работе на хлеб. Вольноопределяющимся — в казарме на солдатском котле. Офицерство. Академия. Беззаконный выпуск. Жалоба, поданная государю на всесильного военного министра. Возвращение во 2-ю артиллерийскую бригаду. Борьба с отживающей группой старых крепостников; обвинение ими в демагогии. Генеральный штаб. Цензовое командование ротой в 183-м Пултусском полку. Вывел окончательно рукоприкладство. Неудачный опыт "сознательной дисциплины". Да, господин Керенский, и это было в молодости... Отменил негласно дисциплинарные взыскания — "следите друг за другом, останавливайте малодушных — ведь вы же хорошие люди — докажите, что можно служить без палки". Кончилось командование: рота за год вела себя средне, училась плохо и лениво. После моего ухода старый сверхсрочный фельдфебель Сцепура собрал роту, поднял многозначительно кулак в воздух и произнес внятно и раздельно: — Теперь вам — не капитан Деникин. Поняли?.. — Так точно, г. фельдфебель. Рота, рассказывали потом, скоро поправилась. Потом манчжурская война. Боевая работа. Надежды на возрождение армии. Открытая борьба в удушаемой печати с верхами армии, против косности, невежества, привилегий и произвола; борьба за офицерскую и солдатскую долю. Время было суровое — вся служба, вся военная карьера была поставлена на карту... Командование полком. Непрестанные заботы об улучшении солдатского быта. Теперь уже после Пултусского опыта — требовательность по службе, но и бережение человеческого достоинства солдата. Как будто понимали тогда друг друга, и не были чужими. Опять война. Железная дивизия. Близость к стрелку, общая работа. Штаб — всегда возле позиции, чтобы разделить с войсками и грязь, и тесноту, и опасности. Потом длинный страдный путь, полный славных боев, в которых общая жизнь, общие страдания и общая слава сроднили еще более и создали взаимную веру, и трогательную близость. Нет, я не был никогда врагом солдату. Я сбросил с себя шинель и, вскочив с нар, подошел к окну, у которого на решетке повисла солдатская фигура, изрыгавшая ругательства. — Ты лжешь, солдат! Ты не свое говоришь! Если ты не трус, укрывшийся в тылу, если ты был в боях, ты видел, как умели умирать твои офицеры. Ты видел, что они... Руки разжались, и фигура исчезла. Я думаю — просто от сурового окрика, который, невзирая на беспомощность узника, оказывал свое атавистическое действие.



В окне и в дверном глазке появились новые лица... Впрочем, не всегда мы встречали одну наглость. Иногда, сквозь напускную грубость наших тюремщиков, видно было чувство неловкости, смущение и даже жалость. Но этого чувства стыдились. В первую холодную ночь, когда у нас не было никаких вещей, Маркову, забывшему захватить пальто, караульный принес солдатскую шинель; но через полчаса — самому ли стыдно стало своего хорошего порыва, или товарищи пристыдили — взял обратно. В случайных заметках Маркова есть такие строки: "Нас обслуживают 2 пленных австрийца... Кроме них, нашим метрдотелем служит солдат, бывший финляндский стрелок (русский), очень добрый и заботливый человек. В первые дни и ему туго приходилось — товарищи не давали прохода; теперь ничего, поуспокоились. Заботы его о нашем питании прямо трогательны, а новости умилительны по наивности. Вчера он заявил мне, что будет скучать, когда нас увезут... Я его успокоил тем, что скоро на наше место посадят новых генералов — ведь еще не всех извели"... Тяжко на душе. Чувство как-то раздваивается: я ненавижу и презираю толпу — дикую, жестокую, бессмысленную, но к солдату чувствую все же жалость: темный, безграмотный, сбитый с толку человек, способный и на гнусное преступление и на высокий подвиг!.. Скоро несение караульной службы поручили юнкерам 2-й житомирской школы прапорщиков. Стало значительно легче в моральном отношении. Не только сторожили узников, но и охраняли их от толпы. А толпа не раз, по разным поводам, собиралась возле гауптвахты и дико ревела, угрожая самосудом. В доме наискось спешно собиралась в таких случаях дежурная рота, караульные юнкера готовили пулеметы. Помню, что в спокойном и ясном сознании опасности, когда толпа особенно бушевала, я обдумал и свой способ самозащиты: на столике стоял тяжелый графин с водой; им можно проломить череп первому ворвавшемуся в камеру; кровь ожесточит и опьянит "товарищей", и они убьют меня немедленно, не предавая мучениям...

Впрочем, за исключением таких неприятных часов, жизнь в тюрьме шла размеренно, методично; было тихо и покойно; физические стеснения тюремного режима, после тягот наших походов, и в сравнении с перенесенными нравственными испытаниями — сущие пустяки. В наш быт вносили разнообразие небольшие приключения: иногда какой-нибудь юнкер-большевик, став у двери, передает новости часовому — громко, чтобы было слышно в камере, что на последнем митинге товарищи Лысой горы, потеряв терпение, решили окончательно покончить с нами самосудом, и что туда нам и дорога. Другой раз Марков, проходя по коридору, видит юнкера-часового, опершегося на ружье, у которого градом сыплются слезы из глаз: ему стало жалко нас... Какой странный, необычайный сентиментализм для нашего звериного времени... 2 недели я не выходил из камеры на прогулку, не желая стать предметом любопытства "товарищей", окружавших площадку перед гауптвахтой, и рассматривающих арестованных генералов, как экспонаты в зверинце... Никакого общения с соседями. Много времени для самоуглубления в размышления. А из дома напротив каждый день, когда я открываю окно, — не знаю, друг или враг, — выводит высоким тенором песню: Последний нонешний денечек Гуляю с вами я, друзья...