Шекспировский барон



Автор: BR doc
Дата: 2016-09-17 21:04
Архив Гуверовского института войны, революции и мира, что в Стэнфордском университете, представляет собой сокровищницу старой русской истории. Хорошо, что всё там оно хранится, кстати, пусть и труднодоступно. Одна из принятых на хранение жемчужин — преобъёмные (несколько тысяч листов) мемуары генерал-майора Николая Всеволодовича Шинкаренко, героя Первой мировой и Гражданской войн. В жизни Шинкаренко было две гражданских, он успел повоевать ещё и против «красных» в 30-е годы в Испании. Во Второй мировой, в отличие от многих его соратников, вступивших в 250-ю пехотную дивизию вермахта, не участвовал, ибо как верующий человек не мог согласиться с гитлеровщиной. О Маннергейме он пишет дважды, и называет его в числе людей, которые мощно на него повлияли. На мой взгляд, это мнение лично знавшего Маннергейма человека любопытно. Оно не единственное, были и другие мнения и оценки русскими военными эмигрантами фигуры их бывшего сослуживца, но это, на мой взгляд, характерно.  
Публикуется впервые.

Н. В. Шинкаренко о бароне Маннергейме



Как и кто угодно, людей я в своей жизни видел разных, и многие мне нравились сильно. […] Но впечатление глубокое, когда хочется перенять что-нибудь, произвели очень и очень сосчитанные. Раддац, Врангель, Маннергейм и отчасти маршал Петен. Имена нерусские. И, кроме Врангеля, уже из дедов обрусевшего, и кровь совсем не русская.  Странно это или не странно — не мне определять. Так, в моём очень собственном восприятии, Маннергейму — одно из самых первых мест.  Каков был Маннергейм? Для меня — средневековый барон из шекспировских хроник. Понимаю, что с переменами некими, нашего века. Но всё-таки из Шекспира. По-русски говорил отнюдь не плохо. Но — слишком правильно. Со всею грамматикой и с чрезмерно отчётливо-ясным произношением. Не нашим, но тем, что бывает у старательно к русскому языку относящихся людей германской крови.  Значит, не говорил хорошо. Что, впрочем, и весьма естественно.  На вид? Красивый? Слово «красота» для мужчин понятие условное и лживое. Не в том дело, чтобы на Александра Македонского лицом походить. Другое есть. Вот и у Маннергейма, и у Врангеля такая не трактирная, а феодально-господская мужественность. Не грубая.  Маннергейм всегда нравился женщинам. По тому инстинкту, который говорит: знаешь, что вот он тебя защитит, так не бойся ничего. И Маннергейм, и Врангель.  Одет — лучше всех. Каждая складочка легла так, что лучше не сделаешь. И не от портных там всяких, а от самого Маннергейма. Без всякой отчётливости в соблюдениях формы одежды, а наоборот, со всеми отступлениями должными.  Вот верхом надо ездить в сапогах. А когда осенью пятнадцатого года у нас стрелковый дивизион формировался, которым потом и я командовал, так Маннергейм, стрелками интересовавшийся, взял да и стал к нам верхом приезжать не в сапогах, а в обмотках защитных, чудесно положенных.  И я с него собезьянничал. И тоже старался, чтобы мои обмотки так, как у Маннергейма легли.  И у него шашка была к седлу, у задней луки, в пазу кожаном уделана.  У него одного.  По полю ходил лишь со стеком в руках и без шашки мешающей. И я свою шашку тоже к седлу откомандировал. Подражание и обезьянничание…  Так я обезьянничал не с многих. Вот только у Врангеля ещё перенял манеру его кубанку на бок, с открытым лбом, закидывать. Не многим подражал. А Маннергейму — да.  Подражание же есть высшая форма восхищения.  И была у Маннергейма улыбка, мужская, очаровательная. Когда этого он сам хотел. И для тех, кому он хотел. Имел свои водки северные и умел улыбнуться тому, кому стаканчик этой водки шведской предлагал.  Под разрывами стоял, как Богалдин. Уверен, что никогда ни одной пуле свистящей не поклонился. Храбрый.  И — хотя храбрый, и хотя в своих делах решить умевший — по части военной с нуждой в советах и с инстинктивной потребностью в советниках, признанно специализированных. В генерал-штабных. Имел нужду.  Значит, мог бы быть главнокомандующим, но не полководцем.  И когда вот в Румынии, в зиму на семнадцатый год, почему-то приключилось так, что некоторое время у нас в дивизии ни одного офицера генерального штаба не было, так Маннергейм добыл себе даже и румынского генштабиста. Тут уже вместо Войны Алой и Белой Розы двадцатый век начинается…  Но в глубине-то своей, скорее, Розы со шлемом в забрале кирасном.  Жизнь? Швед финляндский.  
[…] Революция…  
На чём кончается наше совместное время. Дальше же, уже без аксельбантов свитских, недолгое время конный корпус. Развал Российской армии. Одесса. И — в Финляндию. В товарном вагоне — мне сам Маннергейм рассказывал — со своими лошадьми. По дороге комитеты не тронули. Финляндия. Канун войны гражданской против красных. Не специально «против русских», но и против своих собственных финнов, которых было достаточно и самого краснейшего цвета. Некрасные в Гельсингфорсе пробовали к себе Маннергейма заполучить. Но — опять он сам мне рассказывал — гельсингфорской публике он «До свидания» сказал и уехал на крайний мужицкий север. Там и собрал своё «белое» финляндское войско. Война. Наступление на юг. Бои серьёзные и победные. Помню, я спросил Маннергейма, много ли народа ему пришлось расстрелять. Отвечал без улыбки, но и без сожаления, в том смысле, что да. Германские войска тоже высадились в Финляндии. В разговоре со мной Маннергейм напирал на то, что настоящая-то военная победа всё-таки была одержана им со своими, а германцы пришли уже на почти готовое. Хотя германцы даже и потом, после всего, выказывали Маннергейму полнейшее и должное уважение — я сам это видел — он, Маннергейм, сторонником германцев никогда не был. В этом отношении российская линия верности Антанте.  
[…]
Конец его жизни нас, русских, и даже бывших, вот таких, как я, офицеров 12-й дивизии кавалерийской, уже прямым образом не касается; и читать о последних его годах лучше на другом языке, а не на русском. Всё, что после 1917–1920 года произошло с любым из нас, русских, и имело место в судьбе Маннергейма ярко контрастно. Но в этом контрасте Маннергейм всегда показывал себя в полной мере сердечным и благородным человеком. Тоже средневековое. С теми, о ком он хранил воспоминания, он был хорош и помогал. […] Мне лично он помог два раза деньгами. Дал мне свою отличнейшую аттестацию на французском языке. И был со мной при встречах в Баварии и в Париже добрым старшим другом. […] Графиня Шувалова жила в Афинах, нуждаясь. Так Маннергейм — опять он сам мне говорил — посылал ей постоянную помощь. Делают это далеко не все.
[…]
И во всём это очаровании для меня, русского, есть лишь один разъедающий пункт. Большого веса. Это Россия.  По, правда, редкой моей переписке с Маннергеймом во время последней мировой войны я ощутил, что Маннергейм стал достаточно — чтобы не сказать в полной мере — антирусским.  И не антисоветским, но именно антирусским.  Вспоминал о всех пресловутых притеснениях державы Российской. Не в резкой форме и на русском языке, хотя я-то писал ему уже по-французски. Но вспоминал.  И тут я считаю обязанным себя сказать нижеследующее.  «Финляндец» — это, по маннергеймовскому времени, выражение условное. Был он шведом из Финляндии. Шведом из шведского дворянства. Это дворянство всё то время, что находилось под скипетром императоров Всероссийских, каковые были и «Великими Князьями Финляндскими», охотно и по своей собственной воле служили в императорской Российской армии и флоте.  Из имён всем известных Гриппенберга, графов Армфельдтов и Авелана. Не в собственной финляндской маленькой армии, упразднённой лишь в 1898 году, а в Российской.  Так же и по своему желанью сделал и Маннергейм. На Араповой — русской, а не шведке, либо финке — женился по своему желанью, а не по приказу. На Японскую войну поехал, потому что сам того захотел. В свиту никого не тащили насильно, а носить вензеля казалось приятным. Командиры гвардейских полков обычно зачислялись в свиту, значит, ничего особенного, но, надо думать, Маннергейм приложил все возможные для него светские старанья, чтобы как-нибудь не опоздали с обычным.  А в 12-й дивизии, где я его видел, он стоял во всех боях во весь рост. За Россию. Его жизнь была в достаточной степени внутренне связана с нашей Россией; и, смею думать, был он, даже и после паденья империи, до самого возвращения своего в Финляндию, подлинным русским патриотом.  Потом же стал антирусским.  Причин не ищу. Хотя инстинктом внутренним их угадываю. Шекспировские бароны тоже переходили от одной розы к другой. В особенности, когда им это казалось выгодным. А в XX веке это делается легче, чем в веке XV.  Всё, что сказано, сказано.  После же всего сказанного, ещё и ещё раз моё всегдашнее восхищение перед бароном Маннергеймом, человеком и другом, начальником старшего, чем я, возраста.  И умер он финляндским «маршалом», но я помню и не забуду, что был он русский генерал.  Что побольше.