Иностранец



Автор: BR doc
Дата: 2014-04-08 00:01
Кажется‚ людям надоело жить спокойно. Все обычное, мирное стало казаться пресным. Поползли слухи о комете, солнечном затмении, о близкой и кровавой войне.  Знойным летом 1914 года горели леса. Небо из голубого стало пепельным и в нем тусклым, желтым пятном поднималось солнце. Пахло гарью, трудно становилось дышать. Потом на улицах появились солдаты. Они шли издалека, запыленные, в полной походной амуниции:  
Ать-два, ать-два, ать-два…
Соловей, соловей пташечка,
Канареечка жалобно поет!
На площади служили молебны. Подняв высоко камертон, регент Иван Кузьмич управлял хором:
Побе-е-ды благоверному императору нашему-у-у... Кто-то чихал, кто-то плакал. Церковный староста Легостаев красным платком утирал лоб.  …На супротивные даруйя-я.  Потом ходили по городу с трехцветными флагами и портретами царя и царицы. В лавках продавали лубки: французского Пуанкаре, сербского короля Петра, черногорского Николая. Гимназистка разучивали марсельезу.  В сентябре Петра Васильевича Кузина отправили на позиции. На его место в Русско-Азиатском банке взяли рыженькую Марию Семеновну - своячиницу председателя управы.  Половину зимы до Рождества Петр Васильевич провел в окопах. Часто и подолгу вспоминал о жене, о дочке Зезе, вынимал медальон, плакал. Война казалась ему нелепой и непоправимой ошибкой. Не было ненависти к врагам, которых он никогда в жизни не видел. Было только сыро, холодно и страшно. И еще страшнее стало, когда, отбившись от разведки, увидел он в кустах немецкую каску и направленный прямо на него штуцер:  
- Хальт!
***
…В ноябре 1918 года Петр Васильевич вернулся домой. Ехал долго - через порты и заставы, по сожженной Галиции, в холодных теплушках и на крышах, в куче серых шинелей, чайников и сундуков. Проходил карантины, осмотры, вербовочные комиссии. Кто-то опять с кем-то воевал, и было трудно разобраться во всех этих речах, слухах и прокламациях. Тянуло домой. Казалось, что там, у себя, все должно быть по-прежнему: тихая Упа, дочка Зезя, банковская полированная конторка Родной город встретил Кузина матерщиной, разбитым вокзалом и аршинными плакатами, наклеенными друг на друга. На дверях Русско-Азиатского банка повисла непонятная вывеска: «Сокмол» и снявшие сапожные фартуки подмастерья из чулковой слободы оглашали притихшие улицы новыми, неизвестно кем сочиненными песнями:  
Вот какое слово,
Орем на все Чулково:
Керзону-лорду в морду,
А партии - привет!
В этих зубодробительных рифмах Петр Васильевич понимал только одно, что едва ли не напрасно сложил тогда свой сундучок и шагнул с замирающим сердцем на пароходный трап - в чинном немецком Бремене.

***


Оттуда, из далекого плена, Петр Васильевич привез толстое с мягким ворсом пальто, шерстяную фуфайку, шляпу. Его прозвали иностранцем и кличка эта за ним осталась. Он и сам чувствовал себя иностранцем и – не только по внешности. В грязной свалке революции трудно было ему найти себе место и попасть в тон. Некстати сказывалась привычка к труду, к порядку, доходящая до педантизма, к честности. Все это было здесь не нужно, неприменимо, и в своей бесцельности, смешно.  Голод не пугал Кузина: в последний год в Германии он привык ограничивать себя во всем и видел, как твердо переносили лишения немцы. Его пугало другое: как быстро разрушалась нравственная основа жизни. Казалось, люди узнали, что миру пришел конец и выбросили напоследок все, что связывало их инстинкты: веру, честь, семью, репутацию. Физиологические потребности стали единственным, направляющим законом.  Петр Васильевич скоро понял, что его служба не дает ему права на жизнь. Для жизни надо было воровать или проедать то, что накоплено.  Пришлось сменять на муку трюмо и мебель. Все это увез с собой знакомый мужичек, у которого дома был земляной пол и там же, в избе, котились овцы.  Когда доели последний хлеб, на помощь прижила Анисья. Раньше она забирала в починку сапоги, долго и униженно выпрашивала для пьяного мужа задаток. Теперь забрала одеяло и плюшевый ковер и, когда забирала, долго, поджав губы. рассматривала их на свет:  
- Сколько же тебе за твое барахло? Полпуда? Жена плакала, уткнувшись в подушки. Зезя пропадала по целым дням и когда появлялась, Петр Васильевич с тревогой и недоумением смотрел на ее брови: они были накрашены.  Во всей этой трагической эпопее великого ограбления города деревней Петр Васильевич чувствовал себя беспомощным. Пробовал он прибегнуть к тому, что всегда считал лучшим средством в стесненных обстоятельствах - к экономии: ввел в употребление газетные платки, чтобы меньше отдавать в стирку. Но экономия вышла куцой и как все, что он делал последнее время, - смешной.  Потом вдруг не стало соли. Ее заменяли селитрой и луком. От селитры тошнило, а соль начинала сниться, так же, как снился хлеб, мясо и редко, очень редко - белые булки.  Хуже всего было то, что в семье появился разлад. Петр Васильевич с тоской выслушивал упреки и ему самому начинало казаться, что во всем виноват он. Виноват в том, что нет хлеба, что нечего уже менять, что в комнате мерзнет вода. Он бросался к знакомым, выпрашивал и приносил домой таблетки сахарина, морковный чай, кулечки ржаных сухарей. Потом вдруг собрался и уехал в Елец за солью.  В толстом ворсяном пальто и шляпе Петр Васильевич ехал на крыше среди грязных мешков, телогреек и серых шинелей. Дул ледяной ветер, тоскливо гудели провода и казалось, не будет всему этому ни конца, ни краю. Болела голова и все тело наливалось нестерпимым зудом.  На постоялом дворе в Ельца он напился кипятку и лег отдохнуть. И сразу стены поплыли в сторону, навалялся потолок и накрыл его плотной, тяжелой массой. Запрыгали красные, белые, голубые круги. Рокот вагонных колес сразу оборвался и где-то близко-близко зазвонили вдруг колокола, мелодично и нежно, как звонили когда-то в Бременской кирке.  
Начинался тифозный бред...

Сергей Климушин
Газета «За Родину» Рига №96(496), суббота, 29 апреля 1944 года, с.3.