Русское солнце. Часть первая



Автор: Дмитрий Юськов
Дата: 2010-12-18 13:57
Та страна, что могла быть раем, стала логовищем огня....
Н. Гумилев.


Никогда еще не было ему так приятно просто задуматься. Это чудесный, ни на что не похожий сон. Этот сон как бы вершится, создается им самим. Он счастлив, бесконечно счастлив. Добрая старая жизнь снилась ему. Он ребенком бежал по бескрайнему полю, веселился, шумел, и все вокруг, такие взрослые и чинные, радовались, бросив все, радовались его счастью. Золотистая рожь щекотала его маленькие ручки, и, одергивая их, он неловко вздрагивал тогда в далеком детстве и чувствовал необычайное блаженство, представляя эти легкие прикосновения колючих колосьев в своем сне.  Реки, озера, леса пролетали пред его взором. Он забылся. Ему казалось, что и сейчас все осталось по-прежнему, и он скачет по необъятной русской земле, скачет от одной только радости, подгоняет свистом преданных борзых вслед за уходящим в чащу волком. Он спит. Легко, непринужденно, словно дитя, прильнув к худой подушке. Он один, он совсем один, но счастье пришло к нему во сне, свет одолел таки тьму. Хотя бы в мечтах, но все же счастье. И любовь; и любовь, безусловно, бесконечная любовь, тихая почти забытая любовь вернулась в его душу.

 
Мама, родная мама, ласковая нежная склоняется к нему - ребенку, заболевшему, чихающему, целует его в маленький лобик и на минуточку своим материнским теплом прекращает боль. И он, милый малыш, радостно улыбается. А рядом строгий, но любящий взгляд отца, говорящий словно, что непозволительно будущему мужчине хныкать и раскисать; что он должен найти силы преодолеть болезнь. И он, маленький мальчик, бегает глазками по комнате в поисках какого-то невидимого оружия, побеждающего простуду.  И все во сне пахнет полузабытым ароматом искренности и доброты. Все до слез счастливит его, уставшего и погасшего. И не болит душа от горя. Все последнее словно исчезло, покинуло его память; осталось былое: светлое и безвозвратное...  Но волки идут к нему. Волки наступают на его горло. Стая обезумевших холодных волков с красными от крови и бешенства очами. И плачет душа, стонет и плачет...  Снова наступило утро. Снова мир выскочил под солнечное тепло. Что же это за тепло? Снова утро и снова по воздуху мчится запах теплой крови. Это ли тепло? Солнце! Это ли тепло?..  И слез больше нет. Осталась только горечь - терпкий осадок в горле. Пора!    

***** 

Это кликнули вдали. Ему казалось, что он спал вечность. Ему казалось, что он уже никогда не вернется в этот жалкий мир. Но его окликнули вдали. Он молча поднялся со снега: тяжесть в руках и ногах и тонущие, уплывающие в снежное покрывало глаза. Снег, грязный и холодный он манил его вновь; он вновь усыплял его очи.  Но издали кликнули вновь. И мимо, дребезжа, поползли подводы. И рядом заскрипели шаги проснувшихся солдат. И вся эта жалкая вереница побежденных потянулась навстречу закату.   Крах! Неужели никто из них не чувствует этого? Что же это - они идут, они упорно идут, но ведь все кончено.  
-Господин капитан! Что ж вы стоите? Закоченеете, а там и ноги не оттяпали бы лекари, - услышал он хриплый басок за спиной, - Аль худо Вам? Так я поможу.

 

Николай обернулся. И в сумерках едва разглядел чему-то улыбающееся закутанное в лохмотья лицо. Сколько ужаса отложила на нем шестилетняя война, сколько смертей видели эти неунывающие глаза - откуда сила. А солдат шел к нему, улыбаясь...

-Благодарю, но я сам, - прошептал посиневшими губами Николай.

-Аль сами, так чего ж не идете? Ваш-благородие!

-Иду! - вырвалось у Николая, и он пошел...

Тяжко давался путь. Холодная, замерзшая таврическая дорога, казалось, отнимала его ноги, казалось, она забирала их как дань, за то, что они топчут ее землю.

-А вы, ваш-благородие, чьих будете? Видать не наших - Слащевских?

Николай изнемогал. Его язык словно умирал в нем. Он молча взглянул на солдата. А тот шел и улыбался.

-А я буду Слащевских, к третьей роте приставлен. Слыхали?

"Нет! Не слышал..." - прогудело в голове Николая, но он молчал; не было сил.

А солдат вновь заговорил и говорил еще долго, но Николай уже не слышал его - его покинул слух; его покинул разум. Вскоре он отстал и от солдата. И видел лишь почти босые его ноги, уверенно шлепавшие по снегу куда-то вперед. Бегство... Жалкое и горькое... Это был шестой день января ужасного года тысяча девятьсот двадцатого. Шестой день января... Крещение... Бегут, доблестные и побежденные бегут... А куда? В Крым - он пока "жив"! В Крым... А дальше, а дальше куда? В никуда...  Скрылся багрянец солнца за потерянным горизонтом, скрылся и уступил место луне. А она подло вскочила на небо и поплыла, ублажая застывшие глаза. А они шли. И он шел...  Они сбились с дороги и уходили все больше в степь. Отчего? Отчего они не видели дорогу; те, впереди, что первыми бегут? И снег все более жесток. Подводы тонут. Те, что ранены, но шли, остаются, и никто не помогает им, сил нет. Разве что родные подползут к беспомощным и забытым да вытянут из сугробов, если сами не останутся рядом.  Ночь. Луна. Белый снег да бескрайняя степь. Темное смольное небо выкраивает неяркие звездочки средь туч и прячет голодную луну, а после вновь рождает ее, как подарок для тонкой полоски отчаявшихся людей. Они не отступают - они бегут. Там за их спинами сотни и тысячи волков, собравшись стаей, рвутся к ним, оскалом своим сверкая под луной и щетиня хребты, не переломанные... А здесь сотни и тысячи замерзших и сгорбившихся, сотни и тысячи полумертвых...  Вошли в село. Но не вошли. Вползли, тонкой струйкой людского потока потекли по улочкам. Слышится: "Скоро Крым! - Верст сорок! Вот за селом уже Сиваш, а там...". Дрожит село от последних шагов Добровольцев. Но молчат хаты - тишина. И страх...  Николай бредет со всеми по мрачной сельской дороге. И уже не падает никто, и уже легче идти. Чиста дорога.  Встали. До рассвета, а там похоже последний переход. В Крыму продержатся, но долго ли... Все спят. Тихо. Мерзнет левый бок подо льдом. Но в хаты не пускают - боятся. Завтра придут красные. Тех пустят, а этих нельзя - побежденные...  Не спится. Пошел снег. Ползут под подводы. А иные мерзнут. И Николай мерзнет. И нет больше того сна. Лежит мертвецом и смотрит на снег подле себя. И все недвижно вокруг: и он, и воздух, и снежная дорога. И лишь тень от снежинок слабая тусклая появляется и исчезает, появляется и исчезает... Тень... Заснул... Без сна, как мертвый...  Это кликнули вдали. Пора! И встают, и он встает. Но не все. Тех кладут на краю. Может добрые люди схоронят. Нет сил.  Николай достал хлеб из-за пазухи. Осыпаются крошки, а губы не берут. Втискивает мертвыми пальцами и глотает. Теперь очень холодно, очень.  Где-то на востоке виден багрянец. Оно возвращается. Солнце...  Рядом во дворе крики, выстрелы... Но все идут и не смотрят. Сил нет... Идут мимо. И Николай идет.  Выстрел! Прямой точный подготовленный выстрел и плач... И вой женский, невыносимый женский вой... Николай стоит. Едва видно в полумраке. А баба все плачет, все стонет...  И он идет. Ко двору. Но ведь нет же сил, нет же... Идет. Тянет калитку руками - не поддается. Виснет - отворилась... Солдат коня тащит. Добротного гнедого. Откуда такой в селе-то? А у хаты кровь на белом снегу и мужик лежит. Баба стонет...  

Ищет силы, кричит:

-Отставить!

-Ваше благородие!.. Моего... Гришку-то... покосили... то есть еще в Александривске! Оттуда аж пешком топаю! Сжальтесь. Как казак-то без лошади... - затрепетал казачок.

Ужасная головная боль, страшный рев в ушах, в глазах темнеет... У крыльца еще один с ружьем в руках оторопел было, но тут же спохватился.  

-Ваш-благородие! А я лишь хлеб беру... есть нечего...

-Отставить! - сорвавшимся голосом буркнул Николай.

-А баба воет почем зря! - возмущается казачок, - Мужик меня вилами приколоть хотел за коня-то, и поплатился! - и тянет коня со двора.

-Отставить! - повторяет Николай.

Но солдат и казачок уже, словно забыли про него и просто идут мимо. Слабая ладонь опускается за револьвером... Выстрел! Конь... Захрипел, упал, забился. Замерзли руки - не летит пуля. И голова болит. Баба еще страшнее завыла.  Разорался и казачок. С пеной у рта пошел на Николая. Дрожит рука. Не попадет. Казак уже было, вскинул ружье. Успел. В лоб...  Солдат палит - мимо. Бежит со двора. Николай целится. Бьет.  Со стоном вломился в изгородь солдат...  Николай стоял на коленях, опустив руки. Тело дрожало в безумии. Слезы замерзали на ресницах. Светало, и все ярче были кровавые пятна на белом снегу, и все громче и громче становился вой сошедшей с ума бабы, и все сильнее и сильнее дрожал Николай. Для него все молчало. Он оглох. Билось только сердце, да и то как-то несмело... конец... Побежденный...  Замерзла и не сочилась кровь, издох конь... Бездыханный лежал казачок, а у изгороди, изогнувшись, помирал солдат; тяжело дышал да тряс пальцами.  Это тот самый солдатик, тот, что помочь хотел прошлой ночью. Николай узнал его. "Из третьей роты... Слыхали?" Пропал солдатик...  Дрожащий, он встал и так как был, с револьвером в руках, шатаясь, поплелся к калитке. Не оборачиваясь, шел, боялся взглянуть... Вышел на дорогу - не выдержал...  На крылечке босой стоял пацаненок и поедал его взглядом, безмолвно твердил ему жуткое: "Що ж ты, дядьку, зробыв?", а подле отца истекала кровью и стонала мать - бросилась на вилы... Дальше он не видел - изгородь закрыла.  Он отвернулся и пошел, почти побежал. Но глаза эти были перед ним - Що ж ты, дядьку, зробыв... Он бежал от них, а они опережали его. Конец...  А вокруг крики и стоны. Грабят доблестные воины - прощаются..

.      
***** 

Тело стонало. Видимо начинался тиф. Руки не слушались и замерзшие не побеждали застывший курок. Голова страшно гудела и, казалось, она разорвется вмиг. Но вокруг разрывались лишь снаряды, да людские тела окровавленные повисали на снегу. Это был белый Крым; это была надежда. Николай уткнулся горячим лбом в окоп и задремал - это конец... Руки его осилили-таки курок и теперь револьвер палил без нужды, пока не заглох, а Николай спал. И не слышал он, как побежали в атаку; не слышал торжествующих криков и не чувствовал как отдалились залпы и выстрелы. Для него жестоким видением пришел во сне поедающий взор мальчонки: "Що ж ты, дядьку, зробыв?" Это был конец. И он уже не чувствовал, как скатился на дно окопа и, сжавшись, продолжил свой сон. Холодная зимняя твердая как камень земля, казалось, грела его и укрывала от жестокости, целовала и грела его истрепанное тело... И вновь он увидел поле, теплое золотистое поле... Он летел по нему, цепляя колосья, и целовал воздух. И, остановившись, он аккуратно выбирал спелые пшеничные зерна и, по-детски щурясь и улыбаясь, жевал их неокрепшими зубками. И утолив аппетит, бежал дальше, навстречу могучей фигуре отца, возвышавшейся среди колосьев. "Папенька!" - выкрикивал он радостно и бодро. "Папенька!" - повторял он, обижаясь, что тот не обернулся на его призыв. И он бежал гордо и ровно, думая про себя, какой у него большой и сильный папа, что папа, если захочет, то прогонит любого "буку". Он остановился и оглянулся в сторону дома. Напряг свои глазки, очертил взором полукруг от дома до пруда и подпрыгнул от радости - маменька заметила его шаловливого и махала ему теплой и доброй рукой. И он счастливый, хотя чуть не упал, пытаясь сделать для мамы реверанс, но все же не смутился и побежал к папе. "Папенька!" - взывал он, дергая папу за край роскошной шелковой рубашки, и чувствовал во сне аромат прелестных папиных духов. Но не то, что-то не было в очах обернувшегося добродушного бородатого мужчины. Фальшивая улыбка скользнула по его лицу и пропала. Он взял сынишку на руки и понес к дому. "Правда хорошо, папенька! Посмотри как хорошо!" "Да сыночек, чудесно..." Но вдалеке, куда так пристально смотрел отец, стоял полускрытый в пшенице мальчик в украинской рубахе и, казалось, кричал во все горло: "Що ж ты, дядьку, зробыв!"  Николай проснулся весь дрожа. Тело ломило от боли и жара, в глазах все расплывалось, губы сами собой шептали что-то бессвязное. Но вокруг было тепло и пахло как-то по-домашнему. Четко и медленно, подобно метроному, отбивало его сердце рваный мотив. И спустя лишь некоторое время к нему вернулся слух - он услышал стоны, тихие такие, словно кто-то стонал во сне, увидав кошмар. В тусклом свете электрической лампы он разглядел помещение. Это была маленькая комната, в три шага, наверно, похожая на каморку или подвал, но не сырая и чисто прибранная, хотя какой-то безумной тоской отдавали ее голые черные стены, щемили душу... Рядом на кровати лежал офицер. Глаза его недвижно, не моргая, глядели в потолок, весь он был в бинтах окровавленных свежими ранами. Жутким испытанием для Николая был его стон, гулкий, казалось, далекий и наделявший воздух смертельной безвыходностью. Да и головная боль давала знать. Николай, что было сил, сдавливал виски и напрягался. Это был ужас, холодный ужас смерти...  Вошла сестра, подошла к израненному офицеру, положила нежную и теплую руку на его морщинистый лоб. Стон прекратился, и Николай, успокоившись, в мгновение бессильно заснул. И сна не было на сей раз. Была лишь мертвая черная тишина.  Он проснулся оттого, что комната наполнилась людьми. Они белоснежные, врачи и сестры, все скопились у соседней постели. И, казалось откуда-то издалека, раздавалась монотонная молитва за упокой...  

*****

Прошли две недели горячки. Николаю стало заметно легче. Температура спала. Лихорадка сдалась медикам. И погубивший, было, его сыпной тиф был побежден. Но слабость все же не покидала его; с постели он так и не вставал. К тому же ноги его, сильно отмороженные во время переходов, неистово болели; так, что он не в силах был пошевелить даже пальцами. Врач утверждал, что они спасены и скоро сами побегут на волю. От прелестной сестры милосердия, которая ухаживала за ним, он узнал, что офицер, что лежал рядом с ним, скончался в ту же ночь, когда их обоих привезли в госпиталь. Это был Александр Иванович Чуднов, поручик. Он был ранен в ногу и грудь, когда он бросился из окопа на врага, призывая к атаке свой отряд. Николай вспомнил Чуднова. В его памяти всплыло мгновение пышного бала в Москве, где мило выплясывал этот самый Александр Иванович. Он вспомнил, как потешались над ним хмельные гусары, и как резко, даже раздраженно отвечал им юнкер Чуднов. Он тогда тоже улыбался этой гнусной картине, не осознавая, что много лет спустя он встретит того самого Чуднова истерзанного "красной" пулей и тихо стонущего, глядящего обреченным взором на потолок, но гордо принимающего смерть.  Лежа без дела, от скуки Николай не мог остановиться на какой-нибудь одной мысли: то его разум переполняло чувство, что его жизнь обречена, так же как и жизнь Чуднова; что рано или поздно его так же настигнет гнилая пуля; то перед ним всплывали картины "бархатного времени" - как он сам его окрестил, когда по теплым мирным (это слово все чаще врезалось в его мысли, и от этого становилось еще тяжелее) улицам Москвы он летал в иссиня-черном начищенном экипаже, со старым отцовским кучером Федором, да с парой лошадей, беззаботно кивал встречавшимся дамам в кружевных платьях, улыбаясь и радуясь каждой мгновенной встрече; как он тонул в смехе в тесном кругу лучших друзей... Он воскрешал в памяти каждую подробность своей утерянной молодости, и ему казалось, что он заново переживал ее, лежа на больничной койке и глядя в потолок... Он радостно вспоминал учебу в Московском университете, куда поступил в двадцать два года только лишь для того, чтобы вместе со склонившим его к революции другом детства, Петром Вороновым, ныне известным, за свои подвиги на обеих войнах, атаманом казацкого кавалерийского отряда, вступить в тайную организацию. Он вспоминал, как быстро остыл к революционной деятельности и через год оставил учебу, как, окрыленный патриотизмом, прапорщиком ушел на фронт, как в шестнадцатом был произведен в поручики, как уже в чине капитана потерял в боях с украинскими анархистами всю свою доблестную роту, и как жутко было ему, когда ни одна шальная пуля не коснулась его, честного и гордого, первого в бою, а за его спиной погибли десятки солдат... Он думал о Чуднове, который был растерзан пулями и стал героем... Он же вопреки всему остался жив. Он думал о семье, о родном доме, который попал в красное пепелище... И чем больше поправлялся он в своем здоровье, тем сильнее врезалась в его размышления милая любимая Аннушка...  

***** 

Последние дни долеживал Николай в Джанкойском госпитале. На весь январь Крым захватили сильные голодные до южных широт морозы, и поправившийся Николай ждал потепления, чтобы беспрепятственно добраться до Ялты, где он желал остановиться на некоторое время на своей родовой даче. На фронт он пока не спешил, да и, судя по обстановке, Крым, по крайней мере, до поздней весны, будет белым. Хотя печальные известия летели с кубанских земель... Теперь он свободно передвигался по госпиталю. Выходил на мороз. Дышал свежим степным снегом. И лелеял в душе искры, блестевшие на снежном покрывале.  Ему, несмотря на сложнейшее и тревожнейшее положение на фронте, были доставлены деньги, и он теперь мог свободно ехать в Ялту.  Он спустился на порог, закурил папиросу, и с бездумным блаженством принялся оглядывать белоснежную степь. Тоска убивала его, томило неопределенное желание; что-то до предела человеческое, оторванное от божественных идей, от радостных фантазий, что-то, на что никогда не обратишь внимания, но что всегда при тебе, служит твоему телу...  К нему вышла сестра. Он тут же подскочил и с улыбкой, которая означала больше признательность, чем растерянность, поцеловал ей руку.  

-Спасибо Вам за все, Валентина Сергеевна.

-Что вы, Николай Дмитриевич? Я не могла... - и она смущенно опустила глаза.

Николай сам не знал, как продолжить разговор. Он молча смотрел на сестру, и в душе его полыхала мысль о безумии. Он никак не хотел верить, что она, это милое дитя с глубокими карими глазами лет семнадцати отроду, вместо чтения сентиментальных романов и безмятежных мечтаний о любви, в белом как снег халате ухаживала за безнадежными и почти безнадежными полумертвыми русскими офицерами и сейчас стояла перед ним с верой, что она не могла поступить иначе. И пышные чудесные ее волосы не могли красоваться на хрупких плечах, спрятанные за белой косынкой с красным крестом; и не могли эти кудри развевать по ветру аромат искренней красоты, поражая щеголей-офицеров и веселых поэтов.

-Милая Валентина Сергеевна. Простите, но мне пора... - сказал Николай и, чтобы не смущать дальше девичьи очи, стремительно направился прочь.

Он еще долго чувствовал ее взгляд. Он чувствовал, как плачут эти глаза. И это все сильнее убивало его; это возрождало в нем любовь. Позади была она, милая молодая и влюбившаяся в офицера, которого повалила на больничную койку не жгучая рана, как, например, Чуднова, а лихорадка, что лишь напоминала тиф. Она свое юное сердце отдала ему - обыкновенному больному. Умер на ее глазах красавец Чуднов - высокий и стройный, герой...  Но он не мог больше думать об этом. Голова гудела как при лихорадке, нужно было уехать как можно скорее.  

*****

Николай стоял на платформе. Он бесконечно курил, пытаясь забыть о морозе, что черпал из него последние силы. Два раза, какие-то офицеры, проходя мимо, поздоровались с ним. Он ответил, но вспомнить никого не сумел. Память изменяла ему, и все его действия совершались подсознательно. Поезда набивались снизу доверху, и существовала опасность остаться на морозе на ночь. Едва появился в вечернем сумраке состав, как люди хлынули к краю платформы, захватив с собой оторопевшего Николая.  Вагон, согретый лишь дыханием сотен людей, был жалок, ужасно жалок. Рядом, наряду с офицером, тупо и несмело взирающим через замерзшее стекло на крохотные огоньки отдаляющегося вокзала, с офицером, чье лицо навеки искажено свистом пуль и горем, сидела старуха, из крестьян, и лепетала не своим голосом о том, как сожгли ее хатынку под Херсоном. Черная, как ночь, татарка глупо и широко раскрыв глаза слушала ее, видимо, ровным счетом ничего не понимая в смеси русского и малороссийского языков. На нее поминутно обрушивалась ругань татарина-мужа, который, как и все мужчины, ехал стоя, что его тревожило больше всего. Ведь если бы не было рядом русских, да еще и офицеров, он тут же одним лишь взором поднял бы свою кроткую татарку, а сам бы плюхнулся на теплую скамью.  При виде Николая офицер фамильярно, но с чувством выполненного долга, кивнул ему. Николай ответил, но разговора не случилось. Их молчание все же не было напряженным - никто из них не хотел говорить.  На западе, словно жар-птица, солнце в один прыжок спряталось за горизонт, и над степью сгустились сумерки. Это уходил еще один день, покидал навсегда просторы великой земли, оставляя за собой лишь багрянец на снегу да холод ночной.  Глаза Николая сомкнулись, и он уснул, уснул, стоя, до самого Симферополя, лишь изредка движимый креном состава да треском колес...  А впереди был огромный, казалось, муравейник - Симферополь. Здесь было тише и проще. Здесь всю ночь кипела работа. Татары, греки, русские, хохлы, - кого здесь только не было, и все они сновали вокруг, деловито озираясь на полуголодных прибывших "с фронта" офицеров. А они как-то подсознательно, не сговариваясь, сплотились серенькой кучкой на платформе, под еле освещающим их фонарем... Николай, пробужденный и еще до конца не проснувшийся, тоже некоторое время стоял среди них. Но чем больше он находился рядом с ними, тем тяжелее было ему осознавать, какие мучения сейчас одолевали остальных. Ведь, по сути, им некуда идти. Он смело зашагал по скользкой заснеженной платформе. Некоторые, было, шагнули за ним, словно в полупьяном бреду, но остановились и вернулись "в строй"...  Ему никогда и в голову прийти не могло, что он может оказаться в Ялте зимой. Он с детства бывал там чуть ли не каждый год, но все в "Бархатный сезон", когда тепло и изредка брызнет дождик лишь для того, чтобы смыть пыль со стройных кипарисов и порыжевших на солнце улиц.  

-Как мне в Ялту пробраться? - окликнул он сутулого прохожего.

-Э... Ваш-блародие... Енто Вам тудой! Вон к тем телегам! Но мало туда едуть. Долго ждать будете... Повезет - сегодня поедете, а нет, так денька два извольте на воксале ждать, - лукаво отозвался прохожий.

-Благодарю! - отрезал Николай и направился в указанном направлении.

-А с фронта, небось? - выкрикнул вдруг прохожий.

Николай обернулся. Он не мог понять, чего же хотят эти спесивые глаза, так пристально впивающиеся в его истрепанную шинель. А прохожий улыбался и ждал ответа. Николай натянуто неестественно улыбнулся, и, стремительно зашагал дальше. И лишь душило горло это страшное клеймо - "с фронта..." Николай обошел десятки тарантасов, телег, повозок, но всюду места были заняты вездесущими татарами, которые снизу доверху нагружали их товарами. Лихорадка, казалось, вновь возвращалась, силы были на исходе. Он сел, было, на скамью перевести дух, но вдруг пошел снег и мороз охватил его. Из последних сил он поднялся и грузно, сгорбившись, поплелся в здание вокзала...  Холодный и мерзкий зимой, жаркий и пыльный летом серый городишко Симферополь, казалось, каждым мгновением пребывания в нем уничтожал последние силы в душе. Он словно медленно отрывал с жестоким наслаждением целую страницу жизни, он растягивал минуты в часы, а часы в дни и упивался беспомощностью затерявшегося здесь человека.  Это была ночь пятого февраля. Холодная голодная ночь.  Николай зашел в вокзал. Людей внутри оказалось меньше, чем он предполагал, и ему нашлось даже место на деревянной скамье. Спрятав закоченевшие руки в рукава шинели, и уткнувшись подбородком в воротник, Николай задремал.  Ему снилась Ялта. Теплая чудесная волна пробежала по его телу. Он сидел и плакал в саду, плакал оттого, что, споткнувшись на бегу, расшиб колено. Рядом взволнованная мама не своим голосом выговаривала отцу за опасные игры, которым он учил ребенка. "Что это за игра - в "индейцев"!" - отчетливо слышал Николай, - "Разве, Дима, ты хочешь, чтоб Николенька голову расшиб?! Да и вообще, давай больше не будем ездить в Ялту - здесь от жары один обморок можно заполучить, а не поправить здоровье!" И тут же она повернулась к Николаю и, утирая детские слезы, уверяла, что ранка совсем не опасная и не большая, что скоро заживет... А прямо над ним возвышался отец, такой большой и сильный, такой смелый...  

-Папенька!.. - дрожащим голосом выкрикнул Николай. И тут же был разбужен громким раскатистым басистым смехом. Перед ним стояли несколько солдат и подпоручик, который весьма нагло глядел на него и смеялся во весь рот. Николай опешил. Смех подпоручика не прекращался.

-Что Вам угодно? - наконец опомнился Николай и злобным взглядом обвел окруживших его. Выглядели они непривычно: все в чистых почти новых шинелях, с сытыми лицами, свежими не обветрившимися губами, молодцеватыми и нахальными, по-хозяйски глядящими глазами.

-Ваше благородие! - широко улыбаясь, выдавил сквозь смех подпоручик, - Никак "папеньку" потеряли?

И вся эта компания разразилась новым приступом смеха. Сердце Николая сжалось в дрожащий комок, глаза налились кровью.

-Что Вам угодно? - еле сдерживаясь, процедил Николай.

-Не волнуйтесь, господин капитан! Сущая формальность! Проверка документов! - улыбаясь, медленно и надменно ответил подпоручик.

-А в чем собственно дело?

Подпоручик с невинной ухмылкой переглянулся с солдатами и, не глядя на Николая, продолжил:

-А вот в чем дело, мы сейчас и проверим!

Эта наглость убивала Николая, его всего трясло от волнения и холода. Он поднес ладони к губам и подул на них.

-Ваши документы! - уже не улыбаясь, произнес подпоручик.

Николай вынул из кармана документ и небрежно подал подпоручику.

-Вы, господин подпоручик, похоже, забыли понятие чести! - раздраженно выкрикнул он.

-Коренев Николай Дмитриевич... - словно не услышав Николая, бросил в воздух подпоручик, - Откуда и куда направляетесь, Николай Дмитриевич?

-Из Джанкоя!.. - потерянно, вполголоса произнес Николай, - В Ялту, на дачу!

-Ах, в Ялту! - вдруг выпалил подпоручик. Солдаты позади разом переглянулись.

Глаза Николая округлились. Он никак не ожидал такой реакции и теперь совершенно опешивший, сглотнув слюну, встретил глаза подпоручика.

-А как вы оказались в Джанкое?

-Я лежал в госпитале! - взорвался Николай, - Это... Это что - допрос! Какого черта! Требую немедленно вернуть мне документы и оставить меня в покое!

-Знаете ли вы капитана Орлова? - продолжал подпоручик.

-Нет! И знать не хочу!

-Что вы собираетесь делать в Ялте?

-Лечиться, черт возьми! Господин подпоручик, вы не имеете права! Д-да и, в конце концов, как вы разговариваете со старшим по званию!

Подпоручик с едва заметной ухмылкой вернул документы в дрожащие руки Николая, щелкнул шпорами и, четко взбросив кисть к козырьку, добавил:

-Я Вас отпускаю, господин капитан! Если вы чем-то недовольны относительно нашей встречи, то можете подать рапорт! - он опять улыбнулся и сверкнул перед Николаем своими мелкими частыми зубами, после чего как бы в сторону выронил, - Да хоть самим, его превосходительству, генералу Деникину... Я действую по непосредственному приказу генерала Слащева. Мне велено проверять всех проезжающих офицеров и солдат! Моя фамилия Мятков! Честь имею! - подпоручик удалился. Николай никак не мог прийти в себя после такого хамства. Сон его пропал окончательно. И только ноги ныли от бесконечной усталости и слабости. Он достал деньги. Взволнованно вздыхая, пересчитал их и решил, что он может себе позволить кофе. Оглядев зал, он нашел глазами скромный буфет в самом углу. Он, осторожно ступая, направился туда.  Уже светало. Сквозь покрывшиеся изморозью окна в зал пробирались тусклые светло-бардовые лучики. Это обрадовало Николая. Он надеялся с утра сразу найти какой-нибудь транспорт и, наконец, добраться до Ялты.  

-Николай Дмитриевич! Неужели это вы? - вдруг услышал он за своей спиной. Да, этот голос он сразу узнал. Он не мог забыть певучесть и прелесть этого глубокого и ласкового голоса. По его телу пробежал приятный холодок.

-Анна Федоровна! - прохрипел он невнятно и растерянно.

-Все-таки есть Господь Бог! Николай Дмитриевич! Но как вы вдруг оказались в Крыму?

Николай не мог сказать ни слова. Он не верил своим глазам. Перед ним стояла любимая, любимая его. И сила этой любви проникала теперь в каждую частицу его души, охватывала его, заставляла забыть про все: про холод, про болезнь, про войну. Перед ним стояла она. Она изменилась. Теперь в ее лице не было той детской беззаботности, которой она сияла в те радостные годы их знакомства. Ее очи уже не светили наивностью и легкой избалованностью губернаторской дочери. Но теперь перед ним была женщина с грустными черными очами, холодными, сизо-бледными устами, но все с тем же незабываемым голосом, лишь чуть-чуть получившим грустный оттенок.

-Милая моя Анна Федоровна! - начал Николай, сам стыдясь своей наивно и неестественно выскочившей улыбки и пряча глаза, - Вы все так же обаятельны...

-Николай Дмитриевич! - перебила она его, - А помните тот бал у нас в N. Помните, Петр Григорьевич тогда даже стреляться с вами хотел. А ведь вы - лучшие друзья... Сколько лет улетело в этой войне...

-Петр теперь на Дону, должно быть. Слышал о нем, как о герое, но последний раз месяца три назад, - вздохнул Николай, - А что вы? Почему вы в Крыму?

-Ох, Николай Дмитриевич, - вздохнула она, и в ее глазах заблестели слезы. Николай увидел это. И это, словно ком, свалилось на его душу. В ее глазах читалась смерть.

-Не может быть! Анна Федоровна! Большевики?

-Отца убили на месте - вилами! Маму и Зою повесили... - и она упала на плечо Николая и пронзительно зарыдала. Но теперь ужас и безумие охватили и самого Коренева. В один миг пронеслись перед ним глаза родителей, в один миг рухнули надежды и пропала радость...

Он обнял ее. Он силился понять, силился найти объяснение этим жутким зверствам, но не находил. Перед ним лишь стояла ужасная картина расправы. Он держался. Он не мог иначе. "Аннушка! Милая Аннушка! - разрывалось в нем сердце, - Сирота..."

***** 

Морозное утро, казалось, разбивало грязный Симферопольский мрак. Терпкий сухой мороз напоминал Николаю Россию, напоминал снежные бескрайние просторы, скрип саней по старому снегу. Он шел, понурено и стремительно, шел к цепи телег. Он мчался к телегам. Анна Федоровна отправилась на санитарном поезде в Джанкой. Она, надломленная потерей родных, бесприютная здесь в белом Крыму, все же шла на помощь, тем, кто ради спасения "Великой России", рисковал жизнью. Аннушка - эта красивая сказка из прошлого, милая девушка, жившая французскими романами, теперь смелая сестра милосердия, что видит смерть каждый день, что дарует свет искалеченным и израненным, огрубевшим за шесть лет войны русским солдатам.  Новой силой вспыхнула в душе Николая любовь, новым потоком полетели мысли и мечты. Он не видел Анну шесть лет, с тех пор, как его, двадцатичетырехлетнего прапорщика, юная, совсем еще девочка, провожала она на фронт, заливаясь громкими и наивными слезами. Но все эти шесть лет ее образ был с ним, где бы он ни был, с кем бы он ни воевал...  Хмурый татарин, ежеминутно отплевываясь и без особой радости глядя на засаленную истрепанную шинель Николая, словно ни во что его не оценивая, все же недовольно процедил:  

-Ладна! Барин! Айда! Садися! Я тепя до Курзуфа доеду! А потом сам найдешь!

Николай влез в кучу тбков, наваленных на телегу, а татарин умело схватил поводья и, кликнув на коней по-своему, медленно покатился по заледеневшей дороге.

-Эй, барин! – вдруг выкрикнул он, не глядя, - Дорога трудна! Ехать трудна! В горах помогать будешь! Толкать! Панятна!

-Да! - ответил Николай.

-Харашо! Ойбет! А деньга не нужна! Я так отвезу! Я таких барынов любилю! - настойчиво и весело крикнул татарин и тут же принялся насвистывать какую-то татарскую мелодию, иногда добавляя в нее и слова. Дорога была действительно тяжела. Еще при выезде из Симферополя, там, где только начинались горы, телегу дважды приходилось вытаскивать из заносов. После, на перевалах Николаю приходилось подталкивать перегруженную телегу сзади при подъемах и помогать следить за лошадьми при спусках, идти впереди них, чтобы они не наступили на ледяные следы, оставленные колесами автомобилей.  Ближе к полудню Николай увидел Алушту внизу. Этот поселок был совсем не похож на летнюю Алушту, где Николай не раз бывал. Вместо солнечной радости лета перед ним теперь лежали несколько крохотных домишек - не тронутое снежным покрывалом дно огромного урочища. А вокруг величавыми белыми шапками сверкали в ясном небе крымские горы. Слева голый, без единого деревца, словно заставленный причудливыми фигурками гребешок Демерджи, справа огромным ханским шатром, будто самым большим чертогом в мире стоял бело-рыжий Чатыр-Даг - отдельный от горных крымских хребтов, вдоль стен которого путники и создавали свои тропы к морским берегам, а прямо впереди скрывал от неискушенного взора ялтинские красоты величественный вечнозеленый хребет Бабуган.  Николай знал все эти места. В юности он очень любил верховые прогулки в горы , и ему казалось, что попади он сейчас туда, на верхушки этих прелестных гор, в их хвойный аромат, он найдет сам, без чьей-либо помощи те полускрытые тропы, что показывал ему старый проводник-татарин...  Далее до самого Гурзуфа он спал. Дорога была легче, без снега и льда...  Позади наверху остались последние домишки уютной Массандры с тусклыми лучинами в маленьких окошках. И теперь дорога лежала вниз, к едва заметным в ночном кругозоре огонькам. Это сверкала Ялта - маленький город, вечно играющий с морем. Холодный ветер поддувал с севера, словно с гор тянулись чьи-то мертвецки холодные руки и пытались захватить в свои объятья теплый город. Звезды, часто посаженные на черном небе, сливались на юге, на горизонте, с городскими огоньками, сверкали в глазах Николая новой чудесной радостью, новой безумной мечтой. Николай, не осознавая всей глупости затеи, искал среди сотен огоньков внизу свой теплый огонек, родной огонек его ялтинской дачи. Все теплилась в душе его надежда, что там внизу его встретят родные любимые лица; что там он вновь почувствует сладкие слезливые поцелуи матери, крепкие сердечные объятья поседевшего отца. И лишь молитва да вера в бога рождала в нем радость будущей встречи.  Но ведь по сути лишь на бога оставалось уповать, когда жизнь и судьба могла дарить ему лишь горечь разочарования.  Да, он, безусловно, понимал, что надежда его ничтожно мала. Да, он знал, как беспощадны к таким как он на русской земле; как погибали те, кто жил и верил в Россию. Перед ним то и дело проносились глаза потерявшей родных Аннушки Лагодиной. Да, он казнил себя за то, что не спросил у нее про свою семью - ведь она наверняка знала что-нибудь, но не решился он тогда, в Симферополе. И не мог он расспрашивать ее, когда в душе ее пылала скорбь.  И зажмурив глаза, он ясно видел, как в холодном переполненном поезде дрожащей рукой притрагивался к окну его отец и как слезы наворачивались на его грустные глаза, когда тот глядел на оставленный навеки дом. А рядом среди десятков, сотен таких же тихо рыдала его мать, прижимая к сердцу маленький фотографический портрет своей семьи.  Но вот, наконец, старый дряхлый тарантас въехал в город. Серой и безжизненной показалась Ялта вблизи. Мертвая ночная тишина больно ударилась о сердце Николая, и задрожали руки. Пропала надежда, пропала вера - теперь оставалось только ждать.  

-Куды дальше-то, ваш-блародие? Почитай, уже в Ялте! - вдруг заговорил кучер.

Николай не отвечал, он еще несколько мгновений пробыл в своем полусне. Кучер недовольно обернулся и увидел растерянные глаза Николая.

-Так куды! - хриплым баском буркнул он.

-На Церковную! Налево! Знаешь, как ехать? - глухо из-под воротника выдавил Николай.

-Отчего? Знаю! Я усю здесь дорогу знаю!

Оставались считанные минуты. Ожидание становилось все более тяжелым. Сердце Николая рухнуло, казалось, куда-то вниз и затаилось там, пока какая-нибудь весть не разбудит его. Он еле сдерживал дрожь. Волнение переполняло его. Вот уже и церковная улица, вот уже и виднеется на фоне звездного неба спящий силуэт знакомого здания. А тарантас все медленнее взбирается на бугор, и скрип его колес разбивает мертвую тишину.

-Здесь! - кричит Николай, да так, что кучер чуть было не повалился со своей скамьи.

Николай выскакивает на землю, бросает грубую благодарность в адрес кучера и небрежно дает ему деньги. Он уже бежит к дому, бешенный, ослепленный.

-Вешчички-то не позабувайте! Ваш-блродье! - кричит кучер ему вслед. "Черт с ними! С вещами!" - думает Николай, но, опомнившись, возвращается. Дача Кореневых была чуть ли не одной из самых первых в Ялте. Она была построена еще в 1849 году, когда Ялта была маленьким уютным поселком на берегу моря. Это было уютное летнее строение, с шикарным мезонином и видом на море к востоку. Зимой же дача пустовала, и лишь две комнаты на первом этаже были приспособлены к относительно теплой южной зиме. Вкруг дома с востока к югу располагался небольшой сад площадью в двенадцать аршин. В саду находились в основном цветники, лишь у дома возвышался стройный огромный кипарис да разросшийся виноград, нависая, закрывал весь двор от жаркого летнего солнца. По южной границе имения было построено еще несколько сооружений в основном для прислуги. На одну из крыш которых Николай еще подростком любил взбираться ранним утром и любоваться, как рассветные лучи отражались на куполах церкви Св. Иоанна Златоуста, что находилась в четверти версты ниже по склону.  Но черной февральской ночью Николая встретила сухая грустная каменная тьма. Двор был устлан полусгнившими виноградными листьями, покрывшими все тропинки в саду и засыпавшими даже парадный вход, но Николай не обратил на это внимания, или же не хотел обращать. Но по всему было видно, что дача пустовала, и что никто не следил за ней.  Николай уже не стучал, он бил по двери, с последней каплей надежды прислушиваясь к тишине по ту сторону. Так обессиленный и голодный он упал на порог. Он не рыдал, не стонал, как казалось бы со стороны. Его взор был направлен бессмысленно, словно куда-то в даль, но прямо перед ним была дверь, с облупившейся и потрескавшейся краской. Его тело лишь изредка содрогалось, будто в рыданиях, но все в нем молчало; и мысль и горе.  Его разбудил лай собаки. Она, казалось, встала прямо над ним и во все горло ревела ему на ухо свое неудовольствие. Он открыл глаза и увидел заспанного пожилого мужчину со старым охотничьим ружьем в руках.  

-Кто такой? - выкрикнул мужчина.

-Ко-ре-нев Николай... - вырвалось у Николая.

-Господи! - вырвалось у мужчины, и тот нервно перекрестился, но опомнился и сухим голосом продолжил, - А ну встать!

Обессиленный голодный Николай поднялся и взглянул на старика. Что-то знакомое блеснуло в этих старческих глазах, но что - вспоминать не было сил.

-Дай-ка, я на тебя погляжу! Ты ль, не ты? - уже мягче произносил старик, по-видимому, тоже усмотревший что-то знакомое.

-Я! - вдруг ответил Николай и повалился на землю.

***** 

Он проснулся в холодном поту. Голод уничтожал его, и он чувствовал, как желудок стонал без пищи. Он лежал на мягкой теплой кровати. В комнате, где он находился, тускло светила свеча, хотя на потолке он разглядел не зажженную электрическую лампу. Комната была обставлена довольно богато и была довольно обширна. В комнате не было никого. Он, было, собрался с силами, чтобы позвать кого-то, но удержался. Ему показалось, что на дворе ночь, хотя толстые портьеры на окнах скрывали за собой малейшую щель, через которую мог проникнуть свет. Он решил не тревожить приютивших его.  Так он лежал в дремоте больше получаса. Он был уверен, что болезнь возродилась в нем; более того, он чувствовал, что это тиф. И он даже был рад этому.  "Тиф!" - звучало в нем. И он строил догадки. Ведь вполне ясно, что никто не захочет держать у себя в доме больного такой страшной болезнью, что от него под любым предлогом постараются избавиться. Кому нужен вшивый офицер? Загибающийся и бессильный против болезни, он мог без греха самоубийства уйти из жизни. Он задумывался над войной; над возможностью продолжения войны, задумывался над поражением, которое окутывало все больше и больше умы всех белых офицеров. Он видел, как побегут прочь с родной земли сотни тысяч, как потеряется в этой толпе его единственный свет - Аня. Он видел и понимал, как погибли его родители. Он видел и понимал, как в агонии трясется его родина. Он не видел только одного - он не видел будущего для себя. Но это вместо горя рождало в нем радость, радость освобождения...  Николай едва открыл глаза, как увидел пред собой сияющий облик. Сколько радости, сколько искренней наивной чувственности будто обрушилось на него. Приятный холодок пробежал в его груди. Сколько красы и девичьей прелести было в этом худеньком, слегка смуглом личике.  

-Проснулись! – крикнула девушка, - Папенька, маменька! Николай Дмитриевич проснулись!

В голове Николая все перемешалось. Казалось, что мысли его лишились способности здраво оценивать происходящее. Он не осознавал ни радостных восклицаний, которые лились, казалось со всех сторон, ни суматохи, что воцарилась в комнате. Это была семья Огаревых, мелких помещиков из Приуралья, которые преуспели еще в середине прошлого века и умудрились приобрести небольшую дачу в Ялте.  Все они суетились вокруг постели больного, и шум их голосов уже становился невыносимым для Николая.  По-разному изображая свою радость, но с присущей всем провинциалам искренностью, тем не менее, все они подобно одному человеку проделывали сначала два круга по комнате, а затем с дикой улыбкой склонялись над беспомощным Николаем и продолжали возносить хвалу Господу.  Отец семейства - Владимир Игоревич - носил седые кудрявые волосы. Его широкое впавшее от волнения в краску лицо никак не сочеталось с тонкой оправой маленького пенсне; халат его; порядком больший, чем его настоящий рост, и волочившийся по полу, при этом был узок, отчего расстегнутый оголял слегка неопрятную домашнюю сорочку. Говорил Владимир Игоревич грубым басом, едва ли не захлебываясь. Мать - Варвара Степановна Огарева, в девичестве - Вяткина, была из дам, которых раньше можно было встретить по всей России: опрятная, слегка пышная, с французским прононсом и претензиями на моду и изящность даже в домашних условиях.  Но взор Николая остановился все же на их юной дочери - Анастасии Владимировне. Она, пожалуй, была девушкой какой-то необыкновенной красоты. Русский, искренний, далекий от столичной фальши взор ее черных очей с длинными природными ресницами сразил бы, наверно, каждого мужчину, уважающего красоту. Лицо ее, хоть и не классической, правильной красоты, но все же со своей изюминкой, сроднившей, казалось, и запад, и восток. Она, подобно цветку благоухала в его очах. Стройный, чистенький маленький ангелочек порхал перед ним и певучим голосом кружил ему голову.  Наконец, Николай окончательно пришел в чувство и, уже улыбаясь, глядел на происходившее вокруг него. Первым улыбку на его лице обнаружил грузный Владимир Игоревич, изрядно уставший от радостной беготни. Он склонился над больным и, улыбаясь во всю ширину уст, сиплым басом провозгласил:  

-Доблестного офицера, георгиевского кавалера, Коренева Николая Дмитриевича почту за честь принять в своей скромной обители... - он на мгновение замолчал, но спохватился и продолжил, - Дело, понимаете ли, в том, что я не мог вам об этом сообщить раньше. Вы, по случаю болезни оказались в длительном обмороке...

Николай попробовал, было, что-то сказать, но Огарев тотчас перебил его:

-Нет! Нет! Прошу вас! Молчите! Вам нельзя волноваться! Врач строго-настрого приказал покой! Так что отдыхайте и восстанавливайте свои силы. Сейчас же прикажу подать вам еды, и настойки, что доктор прописал... А мы удаляемся... С надеждой на скорое ваше выздоровление...

И все семейство тут же исчезло за дверью, оставив Николая наедине с собой. Он глядел в маленькое окно. Снаружи, прямо к оконной раме густым пучком приникали ветви расцветшего миндаля; розовые с едва белесым оттенком маленькие цветки - от них веяло нежностью и блаженством.  Мысли Николая путались. То перед ним всплывал наивный хрупкий образ Настеньки Огаревой, и при этом что-то страшно щемило в груди; то усталый грустный образ милой Аннушки, с похолодевшим, остывшим взором забытой женщины.  Бодрствовал он недолго. Вскоре силы уступили болезни, и Николай, приняв в присутствии Огарева целебнейшую, по словам старика, микстуру, снова заснул.  Тянулись дни. В доме Огаревых Николай встретил радушное семейное тепло. Все семейство было несказанно счастливо, ухаживая за ним. Бережно, словно с ребенком, обходилась с ним Варвара Степановна. Потерявшая сына на этой войне, она, казалось, с особой болью относилась ко всем, кто был на фронте. Приходя к нему, она всегда осторожно усаживалась на край постели, брала его руку и, подробно расспросив у Николая его самочувствие, посоветовав что-нибудь, придавалась воспоминаниям о долгих летних ялтинских вечерах, когда в саду Кореневых собирались все соседи и до полуночи вели беседы, с вистом, чаем, иногда вином; как, бывало, сам Дмитрий Юрьевич - отец Николая - захаживал к ним, приглашая их спуститься к набережной или отправиться куда-нибудь верхом. И Николай никогда не уставал от этих рассказов, со многими повторениями, напротив, он жадно впивался очами в ее уста и слушал, и вспоминал свое прошлое - чудесное и безвозвратное.  Он с первых дней пребывания в Ялте осознал, что ему вряд ли когда-нибудь посчастливится увидеть своих родителей. Когда же он пытался выведать хоть что-нибудь об их судьбе из добродушной Варвары Степановны, та всеми бесхитростными и глупыми путями уходила от ответа.  Настенька же, после того, как у Николая спала горячка, и он стал нормально оценивать окружающий его мир, все реже и реже появлялась в его комнате, краснея и сторонясь встречного взора. Девицей она была уже не юной, двадцати трех лет, хотя и сохранила все девичьи ужимки и речи... Из уст Варвары Степановны Николай как-то слышал, что жених, уготовленный Насте погиб еще в шестнадцатом году. Кем он был и где воевал, Николай не знал, но каждый раз во сне представлял себе высокого стройного молодого офицера, с четкими тонкими чертами лица - именно такого, думалось ему, могла полюбить эта девушка.  Но все же каждое утро, просыпаясь, он видел рядом с собой пышный букет из десятков различных цветов, собранных для него Настей и чувствовал, как сдается его сердце.  Вскоре под опекой этой чудесной семьи и в условиях мягкого южного климата сдался окончательно сыпной тиф, и Николай перебрался к себе, в тихий и полный тревожных воспоминаний дом.  Весь март Ялта за лишь несколькими днями благоухала, расцветала и праздновала южную весну. Казалось, что уютного городка средь скал никогда не коснется черная рука войны; казалось, что этот мирок всегда будет оставаться оазисом, где щебечут птицы, цветут цветы и мечтают поэты. С фронта, тем не менее, доносились ужасающие сведения. Поистине опасающийся за свою семью старик Огарев взахлеб, забыв про все вокруг, рассказывал Николаю о генерале Слащеве, который все же сохранил для России Крым, и о кошмаре Новороссийска; о десятках тысяч хлынувших сюда, на полуостров и за границу, о потерянной навсегда великой империи и ее армии. Николай воспринимал все это с особой болью. Он всегда любил Россию; он всегда хотел ей только добра; но даже не в этом была его боль - боль была в страхе потерять эту землю раз и навсегда; в страхе сгинуть где-нибудь за рубежом в чужой земле, среди чужих фамилий.  

*****

Николай стоял на холодном вечернем берегу. Тяжесть неизвестности спала-таки с его плеч. Все открылось, все узналось. И вместе с однозначным горем пришла к нему исступленная радость, пришло необъяснимое спокойствие. Он вглядывался в морской горизонт; в эту бесконечность воды; в это безумие беспорядочного водного движения, и страшной пеленой бликов возрождались в его разуме картины бывшей жизни. И казалось ему, что там, за беспощадным к людским душам горизонтом отчетливые очертания близких ему, навсегда утерянных людей манят его к себе, со слезами и черными от боли взорами. Кто же он, в этом бесконечном хитросплетении людских душ, в том, что называется "жизнь". Кто же он - часть маленького узелка, средь сотен тысяч узелков. Но нет, узелок его разорван, брошен вниз, а он держится на чужих, не чуждых, но чужих ему нитях. Там, за этим тихим морем, где-то далеко, разве что ли встретит он там радость, разве примет их жизнь, и разве они там примут его жизнь - возможно ли это. Сколько скорби, сколько ненастья было в его сердце; сколько злости, эгоистичной злости за изувеченную жизнь. Ему нет места на этой земле, нет уголка, где для него будет мир и покой.  Он, осунувшийся и постаревший, поседевший и истратившийся после болезни, медленно плелся вдоль берега. Солнце попрощалось с ним, прыгнув за острый горный зубец, теперь он был совсем один, теперь даже взор материнских очей не тревожил его.  Он зашел в маленькую церквушку.  Весь мир, казалось, перевернулся за эти годы. Вся жизнь изменила своему обыденному курсу и бросилась в пучину безумия. И, не щадя себя, всего вокруг, продиралась в бесконечный терновник, чтобы сгинуть там навеки. Сколько было сил изничтожали друг друга, сколько было сил рушили то, что даровано им Господом и праотцами.  Сузились рамки недозволенного, сузились до тонкой, едва заметной черточки, внутри которой едва различимым был лишь страх, оставшийся в человеке.  И печальный итог предсказывался сему, ужасный эпилог кровавой бойни - затихшая пустота, грязный талый снег в широкой степи...  И ломилось сердце Николая от неистовой боли, от камня, летящего в его грудь, камня смерти. Его все больше мучили сны; сны о прошлом, о жизни, настоящей жизни, когда сквозь его юношеские порывы, сквозь, как казалось раньше, трудности и проблемы пробиралась к нему жажда душевности, чистоты и веры. И тяжко становилось от неспособности верить, от бессилия перед судьбой…  И всюду за ним бродили тени матери и отца, всюду казались ему их любящие взоры. Но все было – ложь, но все было – ужас…  Он стремительно вышел из церкви. В каждом своем шаге он ощущал боль, в каждом помысле восстанавливал картину, когда старик Огарев дрожащими губами чертил ему подробности его жестокой судьбы...  "И даже, Бог весть, не схоронены по христианскому обычаю..." - раздавались в душе Николая хромые больные слова Огарева.  И каждый раз дрожь... Дрожь, и сила неистовая, и слабость при этом. Тупик, неприступный тупик...  Николай каждый день поднимался с рассветом. Голодный выходил курить, отчего мерзко и тошно становилось в желудке. Так курил, глядя на церковные купола, торчащие из-за крыш; не меняя взора, а после работал - только работа отвлекала его. Он с радостью брался за нее. До изнурения, до полной победы вел он борьбу с самим собой. И в цветах весны, что пышно расцветали в Ялте, блистала его дача чистотой, светила радостью и спокойствием. После он ел; ел, что попадется - только работа отвлекала его. Он с радостью брался за нее. До изнурения, до полной победы вел он борьбу с самим собой. И в цветах весны, что пышно расцветали в Ялте, блистала его дача чистотой, светила радостью и спокойствием. После он ел; ел, что попадется. Уже почти закончились его деньги, а цены бесконечно росли, и простой хлеб был дорогим удовольствием. На закате спускался к холодному весеннему морю и задумчивый, молчаливый, словно призрак, бродил по побережью. Жил отшельником, не посещал даже дом столь ласковых к нему Огаревых. Да и старик Огарев всем своим строго запретил тревожить Коренева. "Пусть переболеет, перестрадает..." - шепотом повторял он своим, а после громко, едва ли не визгливо восклицал по-французски проклятия и просил впредь стараться не слушать его в такие минуты.  Но все же Николай вскоре стал замечать присутствие Анастасии Огаревой; незаметное наивное присутствие ее в его жизни.  Все это началось, видимо, еще во время его болезни. Бессильная противостоять своим идеалам милая девушка всей своей нежнейшей наивностью бросилась в омут любви. Ведь иначе и быть не могло - офицер, красавец, герой... Да еще и возможность ухаживать, помогать такому отважному человеку. Все накопившееся в ней чувство брызнуло в одно мгновение и лучезарными каскадами полилось по ее душе. Она сходила с ума, порой до смешного...  Старик Огарев на это, безусловно, ворчал, безусловно, вопрошал Настю в себе, что необходимо быть сдержанней и сильней в такую пору, а не предаваться амурным делам. Варвара Степановна же, имевшая доступ ко всем сокровенностям дочери, вечерами плакала с ней, вспоминая свою молодость, давала множество бессмысленных советов и благоухала, словно сама была влюблена.  Николай же был недосягаем. Хотя уже спустя месяц он стал более общительным и начал бывать у Огаревых; по большому счету, он приходил туда из благодарности, пытался каждый раз чем-то ответить на их доброту. Но все же и он подсознательно тянулся к Настеньке. Он укорял себя за это, считал, что этими невинными встречами он предавал себя и свою вечную любовь, но в то же время понимал, что без тепла женских очей жить он не мог. Изо дня в день он пытался разрешить эту дилемму. Ни о какой женитьбе он даже не думал, он слишком трезво оценивал ситуацию и понимал, что в сложившихся условиях такое обязательство он на себя брать не мог. В конце концов, он склонился к тому, что Настя для него - временное увлечение, тем не менее, гнетущее и не радующее его.  Он понимал, что рано или поздно это должно было произойти. Теплый май выдался невыносимым. Вокруг было одно - снова война. Город жил не предвкушением южного лета, а страхом за будущее. Удручал и голод. Не приспособленный к такой жизни Николай едва находил средства для существования. Огаревы жили не лучше. Смотреть на все это было выше его сил. Он решился. Только фронт казался ему спасением.  Владимира Игоревича дома, безусловно, не было. Варвара Степановна по обыкновению сидела в плетеном кресле близ дверей в дом. Казалось, углубившаяся в чтение книги, она на самом деле беззаботно дремала. Николай не стал ее тревожить и тихо вошел в дом. Чистый выбритый в капитанском мундире с цветами и пирожными, купленными на последние деньги, он зашел проститься с добрым семейством, возможно навсегда. Едва он вошел на террасу, как услышал музыку, плавно перелетавшую сюда из залы. Медленные, слегка тусклые ноты опускались камнем на его сердце. Звонкий игривый голос Насти словно рыдал. В словах слышалась тяжесть и мука, слышалось горе. "Безумные стихи" - прозвучало в душе Николая, - "Как не вовремя!"  Но, не смея тревожить девушки, он незаметно пробрался в залу и сел за ее спиной в ожидании. Анастасия закончила, хлопнула крышкой фортепиано и хмурая повернулась, было, уходить, как заметила подскочившего Николая.  

-Как? Вы здесь? - смущенно воскликнула она.

-Я не смел вам мешать! Вы так душевно пели! - ответил Николай, и они принялись молча глядеть друг на друга. Казалось, никакой силой нельзя было хоть слово вытянуть из них в это мгновение.

Все же Николай совладал с собой и холодно произнес:

-Анастасия Владимировна! Я, собственно, пришел проститься. Я записался на фронт...

-Как на фронт? - вспыхнула, было, Настя, но тут же опомнилась и замолчала.

-Варвара Степановна отдыхают. Я не стал их тревожить. Посему прощаюсь с вами.

-Но я ее разбужу! - воскликнула Настя и тут же выпорхнула во двор. Николай бросился за ней.

Вскоре они простились. У него не было времени. И они видели только медленно уплывающий вниз по дороге силуэт. Так Николай покинул Ялту. Покинул с одной целью - найти погибель под пулей врага. Он не смотрел тогда назад, он не мог обернуться и дать им надежду на новую встречу, эту надежду он многократно удушил в себе. Он видел перед собой только полосу на том конце степи, за которой стояла его смерть. А там, в теплой Ялте, весь вечер ворчал так и не попрощавшийся с ним старик Огарев, затихший после на долгие дни. Там темными ночами молилась за него Анастасия. И тенью бродила Варвара Степановна, боясь нарушить мертвую тишину, воцарившуюся в их некогда живом и добром доме.  


Продолжение следует...